Из произведений Астрова

НА ГЛУХАРЕЙ

 

Первые встречи с глухарями

 

Целую зиму Мечислав, сын лесничего, расписывал своему другу Косте прелести глухариного тока, подражая пению глухаря и квохтанью глухарки, показывая, как подскакивать к глухарю во время его короткой песни и замирать на месте за секунду до ее конца — хоть бы ты грохнулся лицом в грязь или провалился по пояс в воду. Десятки раз пересказаны были случаи в казанских лесах, как Мечик ночью подкрался к токующему на сосенке «старику» «под самое пузо»; чтобы птицу не расшибить, перезарядил ружье и свалил ее зарядом мельчайшей дроби — «дунста», так что у глухаря на груди остался синяк, точно от удара дубинкой (без капли крови!); как, стреляя в дерущихся на земле «петухов», он подбил трех сразу, а вдругорядь обознался в утренних сумерках и убил глухарку, за что ему влетело от отца.

Костино воображение распалялось тем сильнее, что осенью, в поездке на рябчиков, он увидел глухаря, которого знал лишь по чучелам и картинкам. Он шел за лесником по узкой просеке, и вдруг из густого желтого папоротника, грохоча крыльями, вымахнула огромная, чуть не с индюка, дымчато-черная птица.

— Садись! — крикнул Костя и молниеносно выпалил над головой едва успевшего пригнуться спутника... и промахнулся!

Он был так потрясен, что не слушал, как в сердцах бранит его оторопевший лесник.

На другой день они втроем шли по лесу, посвистывая в пищики (рябчиковые манки). Костя вдруг заметил, что Мечик согнулся и крадется вдоль проезжего просека. Вокруг возвышались над кустами редкие крупные сосны и прозрачные нагие осины, на которых лишь кое-где подрагивали желтенькие и красные листочки. Мягкий пестро-желтый ковер устилал землю.

Мечик уже целился из-за куста во что-то на земле, но вдруг поднялся в рост, поспешно выстрелил и побежал вперед. Выскочив на дорогу, Костя догнал его. Меняя на бегу патрон и тяжело дыша, Мечислав полушепотом объяснял ему:

— Глухарь! Тут где-то... Подбит — сел на землю...

И тут же из травянистой обочины дороги зашумела крыльями громоздкая птица, направляя полет в гущу деревьев. У Мечика щелкнула осечка, а Костин выстрел раскатился по лесу.

Глухарь исчез. Заряд дроби нашли в ближайшей к дороге семивершковой сосне. Мечислав готов был с досады изломать свое ружье.

 

На косача с подхода

 

Осенние встречи с глухарями были делом случая. Но вот пришла весна...

Деревушка, до которой Костя с Мечиком добрались со станции пешком по расплывшимся проселкам и перебираясь через разливы вспухших речушек, носила странное название «Чертеим». Местный лесник посоветовал охотникам побродить утром на вырубках, за гумнами, где «болмочут тетерева», а в следующую ночь обещал свести на глухариный ток.

На рассвете Костя со взведенными курками ружья крался на мягкие трубные звуки тетеревиного токованья по кустарнику, залитому молочными волнами подвижного тумана. Первый раз в жизни он слышал косачей и не мог понять, далеко ли до них. Казалось, они то приближались, то отдалялись.

Неожиданно он услыхал близко впереди себя короткое трепетанье крыльев, похожее на голубиное, и с ужасом приник к земле. Наплывшая волна тумана скрывала тетеревов, но они могли заметить охотника.

Тетерев «чуфыкнул» — так четко, что Костя понял: это одна из птиц подлетела ближе, — и тотчас «заболмотал». Пение, теперь совсем явственное, лилось не смолкая, подобное без конца повторяемому нежному голубиному воркованью, но более звучное и певучее, ликующее и ласкающее слух. Птица ходила по земле или повертывалась на месте, отчего звуки то слабели, то усиливались.

Кисея тумана медленно отползала редея. Костя различил на полянке темное пятно и навел на него мушку. Ему казалось, что оно шевелится: он весь превратился в зрение. Вдруг пятно побелело: косач показал подпалины хвоста и крыльев. Костя собрал все присутствие духа, чтобы задержать дыхание, колебавшее мушку, и нажал гашетку. Блеснуло оранжевое пламя, и полянка скрылась за пороховым дымом.

Выстрел стукнул в тумане тупо, проваливаясь в бездонную мглу. Затем издали побежало нечто подобное шуму поезда, расширилось, облетая горизонт, усилилось, перешло в рев водопада — и разом оборвалось.

Ничто не шевелилось на полянке. Костя бросился вперед. Тогда тетерев поднялся и низом потянул меж кустов.

Костя торопливо ударил из второго ствола, чувствуя, что промахивается. В отчаянии побежал он за птицей — и не поверил глазам: иссиня-черный красавец косач, смертельно, раненный первым выстрелом, лежал в поблеклой прошлогодней траве со сложенными крыльями. Краснобровая голова покоилась с закрытыми глазами, точно спящая.

— Тебе повезло! — с завистью говорил после охоты Мечик, взвешивая косача на руке. Сам он не заполевал ничего. — Кабы не туман, он бы не подлетел так близко.

 

На глухариный ток

 

Следующей ночью, в кромешной черной тьме, они гуськом двигались по лесу, и Костя не понимал, как лесник угадывает путь. Даже звезды наверху куда-то попрятались. Сам Костя передвигался по слуху, на шаги спутников, поминутно спотыкаясь о кочки и коренья, оступаясь в воду или в рыхлый снег. Невидимая ветка больно стегнула по лицу, он жмурился и пригибал голову, боясь наколоть глаза.

Ему казалось, что они идут очень долго. Раза три по голосу лесника меняли направление. Костя устал пригибаться и жмуриться, перестал замечать, что оступается, и шагал машинально. Мало-помалу глаза начали различать подвижное серое пятно — Мечикову спину. В макушках деревьев замелькали звезды. Десять счастливых случаев, как он убивает глухаря, вообразились Косте, и он по-детски загадал: «Убью глухаря — буду в жизни счастлив».

Густой лес стал перемежаться полянами. Ходьба разгорячила, он расстегнул пиджак и ворот рубахи. Влезли в широкое болото, громко чавкая в три пары сапог. Выбрались на сухую гряду, и лесник присел, наконец, на пень закурить.

Костя хотел угадать, где Чертеим, и указал, к потехе Мечислава, совсем в противоположную сторону.

Разошлись врозь, куда каждому назначил лесник. Костя шел, часто останавливаясь и прислушиваясь. Его окружали сосны и какие-то другие, ветвистые и темные деревья; местами их снизу подсвечивал снег. Было тихо, как в большом пустом здании, но ухо ловило перебегающий шелест: то тут, то там срывалась на землю капля, отсохшая ветка или сосновая шишка. В каждом звуке чудилось Косте глухариное «тэк-тэ», и голова его поминутно дергалась, замирая в направлении звука. В воображении Кости глухарями был заселен весь лес.

Между деревьями показались просветы зари. Костя дошел до опушки и свернул по ней направо. Обширное моховое болото означалось в стороне протянутой ниточкой голубоватого, розовеющего тумана, точно открытая водяная гладь.

Вверху вдруг послышался резко металлический, сдвоенный, отрывистый свист: «ци-цик!» Костя моментально приложился, но удержался от выстрела: длинноносый желтобрюхий вальдшнеп в свете зари, бесшумно и лениво загребая крыльями, исчез за макушкой сосны я, удаляясь, дважды мягко «хоркнул». Вдалеке забормотали тетерева.

Минуту спустя Костино волнение достигло предела: над лесом возник и приближался с огромной быстротой сухой звон сильных крыльев, подобный частому биению струны. Костя вскинул ружье, ища глазами птицу. Глухарь пронесся близко, за деревьями, и звон так же быстро затих. Но Костя долго прислушивался. В груди у него стучало молотом.

Быть может, глухари токовали, да он не расслышал по неопытности, — эта огромная птица поет тише всех других охотничьих птиц. Костя устал прислушиваться и брел, любуясь, как первые лучи солнца раскрашивали во все цвета радуги туман, которым курилось болото. В тумане плавали верхушки отдаленного сосняка, точно залитого половодьем.

Побродив еще около часа, Костя поднялся на открытый пригорок и сел на поваленную толстую осину. Вынул из кармана баранку, пожевал. Ноги приятно гудели.

 

Глухарка

 

Солнышко пригревало, и Костя долго сидел раздумавшись... Он прислонился к толстому суку подремывая. Наконец, стряхнул сонное оцепенение и поднялся.

«Да! Так значит, не суждено мне счастье?» — с усмешкой вспомнил он свое ночное загадывание.

Пора было возвращаться к месту, где разошлись с лесником. Срезая сделанный вдоль болота крюк, Костя вошел в лес и очутился перед незнакомым оврагом. Утро было на исходе. Ветерок, предвестник дня, пробегал деревьями; пестренькие птички пересвистывались, покачиваясь на ветках.

За оврагом постукивал как будто дятел. Ветер нагнал шумок. Немного погодя стук опять донесся, сдвоенный и тихий, словно вода где-то капала в пустой деревянный жбан. «Неужели глухарь? — подумал Костя. — Но ведь поздно для тока». В этот момент поблизости, на краю оврага, заквохтала наседка, — так сперва показалось удивленному Косте, и он подумал: «Почему лесник не сказал, что здесь сторожка?» Но не квохчет курица так басовито! Это глухарка!..

Он спрыгнул под откос и подкрался к птице. На высоте в полдерева крупная мохноногая глухарка, желтая в темно-коричневых крапинах, с крутым изгибом шеи и с опущенным, точно обрубленным снизу хвостом, переступала по сучку сосны вправо и влево, перебирая лапками, и квохтала не смолкая.

Самок не стреляют весной. Несколько минут Костя любовался птицей, притаясь у корней высокой сосны. Вдруг точно порыв ветра прошумел над его головой — блеснули сталью подпалины крыльев, и неизвестно откуда взявшийся глухарь взгромоздился на сосну, усевшись где-то в ее высокой кроне.

Костя сидел на корточках, лихорадочно соображая: что делать? Самка заквохтала оживленнее, а глухаря снизу не было видно, и он не подавал признаков жизни. Издалека донесся голос: Мечислав кричал, подзывая Костю. Вот не вовремя!..

Немного погодя Мечик затрубил в ствол ружья. Вязкий гармонический гул охотничьего сигнала далеко разнесся по лесу. А глухарь все молчал.

Глухарка слетела на землю, будто упала с дерева. Мечислав трубил беспрерывно, и ветер временами так ясно доносил звук, что Костя опасался: спугнет!.. Его терпение истощалось, а добыча, кажется, решила пересидеть охотника: глухарь не выдавал себя ничем.

Мечик устал трубить, они с лесником протяжно кричали в два голоса, потом выстрелили. А Костя терзался, боясь, что глухарь уйдет без его выстрела. Отойти, оглядеть вершину — спугнешь! Что, если в крону выпалить картечью? Авось, зацепит, на счастье, а коли нет — из второго ствола дробью в лёт! С величайшей осторожностью он извлек из патронташа картечный патрон и под полой пиджака, стараясь приглушить треск отпираемого затвора, тихонько отодвинул скобу... Замок чуть слышно щелкнул — и в тот же миг глухарь тяжело обрушился с вершины, словно его ветром сдуло, сверкнул на солнце крыльями и был таков.

Свист крыльев быстро сошел на нет, и лишь затем где-то затряслось дерево, на которое усаживалась потревоженная царственная птица.

С досады Костя закусил губу до крови. Поднявшись, он спугнул глухарку и проводил прицелом без выстрела. Затем оглушительно, по-разбойничьи засвистал Мечиславу, вложив в рот по два пальца каждой руки.

Узнав, как он упустил глухаря, Мечик разбранил его за нетерпение:

— Глухарь подлетает с тока, самка падает с дерева, все идет как по-писаному, сейчас он спустится к ней... Минута, две — и ты стрелял бы его на полу, как миленького!..

 В следующую ночь пошел теплый дождь. На охоту не вышли! Утром убедились, что дождик обложной: просветов не виднелось. Посудачили, что он выбьет дочиста в лесу снег.

Застрять в Чертеиме время не позволяло. Лесник достал подводу — мохнатенькую, мышиной масти кобыленку с телегой, посадил охотников на кучу соломы, накрыл от дождя обоих одним кожухом, а сам примостился над передним колесом, свесив ноги. Телега тронулась, скрипя и ворочаясь под седоками, как живая.

Когда подъезжали к станции, Костя спросил:

— Мечик! А как же «дунст»?

— Чего «дунст»?

— Ну, как ты перезаряжал ружье у глухаря под самым пузом, и он не улетел, а ты его как дубинкой...

— Чудак! — вспыхнул Мечик. — То на току было, глухарь под песню ничего не слышит.

Немного погодя они искоса переглянулись и расхохотались.

 

Глухарь

 

Прошло три года, прежде чем Мечислав и Константин выбрались снова в Чертеим весной на глухарей. В первую же ночь вышли к месту тока. На этот раз всю дорогу за ними бежала над лесом луна, в прогалах и на полянах плавали голубые дымки, и путь показался значительно короче.

Лесник вел на разведанный ток. Едва Костя отошел от спутников, как расслышал впереди себя в отдалении глухариное токованье. Песни звучали одна за другой тихо, но внятно. Глухарь каждый раз начинал с пощелкивания: «тэк-тэ! тэк-тэ!» — все учащая, пока пощелкивание не переходило в судорожное «точенье», что-то среднее между отдаленным шарканьем пилы в лесу и точеньем ножа о брусок. Все это с нарастанием страсти и приглушенно, по секрету. Глухарь торопился, задыхался и вдруг обрывал точенье в самом разгаре, словно спохватываясь, не подслушивает ли кто? Но не в силах удержаться, тотчас же «тэкал» и «точил» сызнова.

В груди у Кости заколотилось. Он прослушал несколько песен, мысленно примеряясь, как делать два-три шага под каждую. Глухариная песня странно гармонировала с безлюдностью крупного леса и тишиной раннего утра.

Уж Костя порядочно продвинулся, лавируя между соснами и черными елями, и стал было терять терпение, делать по четыре скачка зараз, но внезапно почувствовал, что близко, и замер. Песни ясно и четко звучали одна за другой. Впереди голубел просвет неба. Птица находилась в краю опушки у болота. Деревья тут поредели, было довольно светло от луны и от зари. Звуки доносились понизу: уж не на земле ли птица?.. В груди опять колотилось громче прежнего.

 Костя сделал несколько подпрыжек, с крайней осторожностью выбирая, куда ступить. Хвойный грунт был чист и сух. На пути высилась толстая сосна с низко опущенными густыми ветвями, а где-то за ней, не дальше двух десятков шагов, невидимкой «точил» и «тэкал» глухарь, торопясь и задыхаясь...

И вдруг токование оборвалось, наступила долгая тишина. Сначала Костя терпеливо ждал, но потом его будто полоснуло ножом: не выдал ли он себя чем-нибудь?

Тишина застигла его в самом неудобном положении: сгорбившись, он готовился к новой подпрыжке. Минута, другая — и у него легонько задрожали полусогнутые колени. Хоть бы опуститься с носка на полную ступню или стать коленом на землю... Но шевельнуться было немыслимо, птица через сетку ветвей могла заметить малейшее движение. Костя опустил глаза, скрывая их блеск, приоткрыл рот, желая утишить дыхание, зажал бы сердце, чтобы оно не билось так шумно! В глубине леса пел другой глухарь, но, может быть, это чудилось. «Буду считать», — решил он, чтобы успокоиться, и стал в уме называть цифру за цифрой, через пять-шесть секунд каждую.

Перед ним на земле лежала оттаявшая муравьиная куча. «Двадцать восемь, — отсчитывал Костя. — А муравьи шевелятся, после зимы просыпаются. Двадцать девять. Это, наверно, у них разведчики выползают. Тридцать. Буду считать хоть до тысячи, а с места не двинусь».

Ему вспомнилось, как он три года назад загадывал на свое «счастье» убьет ли глухаря. «Вот теперь загадывание сбудется, а то было так», — решил он, совсем как в детстве, когда повторял загадывание, пока не получал желаемого ответа.

Истекло не менее четверти часа (ему казалось больше). Костина спина и конечности перечувствовали и онемение, и дрожь, и колючие иглы мурашек, в голове шумело, на лбу выступали капельки холодной испарины, а недоверчивая птица все молчала. Когда он досчитал до ста восьмидесяти, глухарь вдруг «тэктэкнул», и Костя едва не упустил из рук свою победу, вздрогнув и шевельнувшись. «Тэк-те! тэк-те!»— повторил испытующе глухарь, не переходя на точенье.

Еще немного — и он пропел полную песню, вторую, третью...

Лишь под четвертую Костя решился сменить позу, припав на правое колено. Под пятую он положил на землю ружье и распрямил ломившие в локтях руки. Потом быстро сел на землю как попало, спиной к глухарю, и сидел так с минуту отдыхая.

Почувствовав себя в силах подняться, он, все под песню, сперва повернулся к глухарю лицом, потом взял с земли ружье, затем вскочил и присел за стволом сосны. Теперь, судя по звуку, достаточно было выглянуть из-за ствола, чтобы увидеть птицу.

При первом же новом точенье он ее увидел. Раскрыв крылья и веером распахнув хвост, огромный черный глухарь не далее чем в пятнадцати шагах распластался на длинном нижнем суку сосны. Он дрожал в любовной лихорадке и слегка раскачивался, то опуская, то приподымая вытянутую шею.

Еще песня понадобилась Косте, чтобы за сосной приложить двустволку к плечу, а следующая — качнуться вправо и прицелиться...

После выстрела, налюбовавшись добычей, которая так дорого далась, и уложив ее в сетку, Костя прилег вверх лицом на землю и закрыл глаза. У него сильно кружилась голова, но губы улыбались.

 

 Ранняя страсть

 

 

Охотничьи воспоминания детства

Когда я начну ворошить свои детские воспоминания, то особенно ярко, вспышками молний, возникают в воображении картины охоты.

Почему я не пристрастился к рыбной ловле? Еще ребенком, едва научившись плавать, я в компании деревенских мальчишек, подставляя голую спину палящему летнему солнцу, взбирался с удочкой на ледорезы у моста через нашу неширокую, но полноводную речушку, ловить пескарей. Потом мы дружной гурьбой бежали на выгон жарить пескарей в «поташе», как у нас, в Пензенской губернии, называли дымный костер, разожженный из сухого навоза. Огонь в таких «поташах» чуть теплится, зато они дают много жаркого пепла, и ни в чем лучше не испечешь яйцо, картошку или рыбу.

Запеченные свежие пескари были необыкновенно хороши на вкус, особенно если их присыплешь немного солью. Впоследствии никакая дичь, которую я приносил с охоты, не могла сравниться с ними по вкусу, должно быть, потому, что я уже не был ребенком и не бегал босиком за околицу родного села...

Но я рос слишком подвижным, чтобы рыбная ловля могла меня захватить серьезно.

Раньше, чем на ружейную охоту, мой дядя, фельдшер, брал меня с собой на ловлю перепелов сетью. Заманчиво было под завистливыми взглядами приятелей-ребятишек тащить на плече свернутую жгутом сеть, а придя в поле и раскинув ее легким прозрачным пологом поверх золотистых колосьев, терпеливо сидеть, затаившись в густой ржи, при закате солнца, когда из села долетает успокоительный гомон пригоняемого стада, где-то мягко тарахтят запоздавшие телеги, над ухом тончайше зудят неотвязные комары, а в хлебах перепела неустанно выбивают свое энергичное: «Подь-полоть! Подь-полоть!»

В глубоком синем небе ни облачка, в воздухе ни ветерка, ни пылинки. Шея, руки, лицо набухли от комариных укусов, но до комаров ли тут!..

Перепелиный «бой» слышен по вечерам и в селе, даже днем туда ветер доносит его с поля урывками. Но здесь я различаю и другое перепелиное «колено»: придыхательное, шепчущее, страстное «вау-вау»! По явственности звука я слышу, что самец приближается к нам, и будто вижу, как он, вытянув шейку, то останавливается, прислушиваясь, то живо перебегает по комьям пашни между высокими стеблями ржи, спеша на тихий, нежный голос самочки, которым дядя, постукивая пальцем по каучуковой дудочке-манку, подзывает его: «тю-тю! тю-тю!» Вот ближе, ближе и все страстней раздается перепелиный крик, и вот он уже звучит под сетью... По знаку дяди мы с ним вскакиваем на ноги и обегаем сеть кругом, вспугивая короткокрылую, сбитую в крепкий серый кулачок птичку.

Перепел улетает из-под сети, но неудача лишь распаляет меня. Сумерки густеют. Заря гаснет. С лугов начинает потягивать прохладой, над лесом поднимается багровое зарево от восходящей луны, а я все умоляю дядю «посидеть еще»: перепела продолжают стучать.

Много позже я понял, что на охоте самый момент добывания дичи, момент выстрела, всегда мимолетен, а львиную долю времени отнимают всякие подготовительные действия — сборы, ночевки, поиски или подкарауливание, изнуряющая ходьба; охотника «допекают» жара, холод или проливной дождь, а то еще и потертые неисправной обувью ноги и прочее, и прочее. Верный способ предубедить непосвященного человека против охоты — обрисовать ему с фотографической полнотой все эти мытарства. «Что за удовольствие! — воскликнет он, и его на охоту не залучишь: — Лучше я без ружья прогуляюсь!» Лишь для нас эти «мученья» полны прелестью ожидания удачи, прелестью наслаждения природой. Мальчишкой я так не рассуждал, но сердце за меня рассуждало и доказывало, что я охотник.

Не поручусь, стал ли бы я охотником, если бы при первых выстрелах по дичи мне пришлось добивать подранков: до сих пор это мне дается ценой острой жалости и содрогания. Но дядина берданка, которая меня едва не перевешивала своей тяжестью, когда я, двенадцатилетний мальчишка, прикладывал ее к плечу, била достаточно резко.

Она была по заказу изготовлена из винтовки. Ствол высверлили под шестнадцатый калибр. Получив долгожданную почтовую посылку из города, дядя разложил на столе все части ружья, чтобы протереть их перед сборкой. Я глядел во все глаза. До этого я видел только шомпольную двустволку, стрелявшую без патронов, из которой, получив позволение, однажды выпалил в старый негодный улей на заброшенном пчельнике. Помню, перед выстрелом, положив ружье стволами на пенек, я малодушно зажмурился и даже слегка отвернулся, отчего мне очень сильно отдало в плечо, и я было горестно решил, что вряд ли сумею охотиться.

Я пристрастился бродить по пятам за дядей вдоль болота, которое раньше лишь издали различал на широком лугу по темно-синей полоске камыша или по белесой ниточке тумана. К селу примыкал большой и крупный лес, но он принадлежал помещику, в нем лесники даже у ребятишек и баб отнимали собранные грибы и ягоды, а у охотника могли отнять ружье.

Бежать со всех ног по мокроватому лугу за упавшим от выстрела чибисом или куликом (дядя охотился без собаки), а при удаче — и уткой для меня было праздничным удовольствием. Иногда дядя отдавал мне ружье и разрешал поохотиться на его глазах. «Вытоптав» однажды неуклюжего в полете коростеля из густой травы у железнодорожного полотна, я выстрелил, отпустив птицу шагов на десять. Не знаю, как я попал в нее, ибо, стреляя, зажмурился, но «дергун» кувыркнулся в траву убитый.

Меня стали отпускать на охоту одного. Щедро усеял я луг и болото дробью четвертого номера, салютуя утиным стаям из такой несусветной дали, из какой палят лишь некоторые городские охотники, соскучившиеся по лону природы, да и то если выйдут на охоту «под мухой». Из трех типов охотника, описанных Тургеневым, я не принадлежал ни к «ахалам», отпускающим дичь без выстрела, ни к «хлопалам», метко бьющим ее на верном расстоянии. Я был типичным «пухалой». «А вдруг попадет хотя бы дробинка?» — рассуждал я, не беря в толк, что раненная дальним выстрелом птица может улететь, но потом пропасть без пользы.

За первое охотничье лето я так ни одной утки и не убил (на зиму я уезжал в город учиться в реальном училище). Возможно, и следующим летом пришлось бы мне довольствоваться чибисами, куликами да коростелями, если бы мой закадычный деревенский друг, почти однолетка, не зазвал меня в отдаленное от села болото, густо заросшее кустами, травой и камышом. Дядя меня туда не брал, а сам вылезал из этого болота с убитыми утками мокрый до пояса.

Мы оставили штаны на попечение ребят, увязавшихся с нами «за собачонок», и двое, с одним ружьем, вошли по колено в воду по режущей голые икры осоке. Большая кряква с шумом поднялась из-за куста около нас; я растерялся и «пропуделял». Зато вторая, сложив крылья, безвольным комком упала от моего выстрела. Приятель бросился за ней, разбрызгивая ногами воду, поднял утку над головой и с торжеством закричал мальчишкам, следившим за нами с железнодорожной насыпи:

— Убил! Убил!..

Мой дедушка, любивший надо мною подтрунить, уверял всех, что крякву я не убил, а «нашел» в болоте убитую и что она «протухла», дожидаясь, пока ее кто-нибудь подберет. А сам жаркое из утки ел и похваливал.

Отчетливо помню досадный промах по близко вылетевшему чирку. С этого промаха я решил не жмуриться больше при выстреле. Оказалось, что этого добиться нетрудно. Я внушал себе, что ведь никогда ничто не попадало мне в глаза от ружья, чего же мне опасаться? С тех пор я стреляю с открытыми в момент выстрела глазами.

По вечерам я охотился, пока силуэты летящих уток еще мерцали на фоне зари и темного неба, из болота выбирался, когда уток уже только слышишь по кряканью и свисту крыльев, а домой приходил совсем к ночи. Это меня отучило бояться темноты, незнакомой местности и чужих собак, которые ночью в деревнях особенно «храбры» и не пропустят прохожего без громкого лая. Я шел себе мимо, ничем не отмахиваясь, бурча вслух: «Ну что разлаялся, дурак? Как тебя зовут?» — и в этом духе.

Между прочим, за всю жизнь я ни разу не выстрелил случайно и не прицелился в человека из охотничьего ружья, даже незаряженного. Осторожность в обращении с оружием воспитал во мне, вероятно, один случай, невольным свидетелем которого я стал лет четырнадцати отроду.

Я подходил с ружьем к открытому болоту и за невысоким холмиком услышал выстрел, от которого поднялись утки. Досадуя, что меня опередили, я взошел на холмик и не сразу обнаружил охотника. Он лежал посреди луга и как-то странно шевелился.

Я подошел. У незнакомого мне юноши, одетого в поношенную куртку телеграфиста, была окровавлена шея. Он, должно быть, полз и волочил за собой ружье стволами вперед: курок зацепился за траву и щелкнул... Говорить несчастный не мог, а только стонал и знаками просил помощи.

Я положил берданку на траву и бросился к болоту, на бегу снимая с себя рубаху. Наскоро простирнув ее в воде и выжав, я вернулся и обвязал, как умел, рану, чтобы сдержать кровь. Кучный заряд дроби точно штыком проткнул правую шейную мышцу, не задев, по счастью, ни горла, ни позвонков. Между входным и выходным отверстием в ране уцелела тоненькая перемычка кожи.

Выбежав на дорогу, я остановил ехавших с возом снопов крестьян и стал убеждать, чтобы они разгрузили телегу и отвезли поскорее раненого в больницу на станцию. Крестьяне соболезнующе расспрашивали, кто, как и в какое место себя ранил, но от моей просьбы отнекивались: зерно осыплется, рожь нельзя сваливать до гумна. Рассерженный, я вернулся за берданкой, решив пригрозить им оружием. Но мимо ехал на станцию почтальон и посадил раненого в тележку. Бледный от потери крови, юноша дрожал мелкой дрожью. Он отдал мою запачканную в крови рубашку, а почтальон обвязал ему шею своим платком.

Ночью мне приснилась окровавленная шея, державшаяся на тоненькой кожице, и я от ужаса проснулся. Ранившего себя телеграфиста я через год случайно встретил на станции. Голова у него кривилась на правый бок.

Из детских охот многое помнится, но трудно решить, что может быть интересным не только для меня самого.

Словно испытанное вчера, каждый раз оживает во мне чувство мальчишеской досады на себя, когда я вспомню, что не решился выстрелить в неожиданно выплывший с шумом из камыша, в нескольких от меня шагах, большой выводок кряковых уток, приняв их за домашних. Я шел с ружьем у самой воды по берегу узенькой речушки, протекавшей по дну оврага. Сколько я после ни охотился, ни разу не выпадало мне столь удобного случая взять с одного выстрела трех-четырех, а может, и больше крякв: так тесно прижавшись друг к другу, они шарахнулись от меня по воде!

Через мгновенье утки поднялись, и я, конечно, промахнулся, ибо в те дни по стаям стрелял наобум, не догадываясь выискивать мушкой одну из птиц: «В которую-нибудь да попаду!» И искренне удивлялся, что утки не падают, а улетают.

И все-таки, если я нынче спрошу себя, виню ли я по-охотничьи в описанной здесь промашке тринадцатилетнего малыша, то не поколеблюсь ответить: нет. В селе водились у крестьян домашние, «русские», как их называли, утки. Мог ли он моментально сообразить, что «русским» уткам не заплыть от села так далеко? На размышление была у него буквально секунда. Выводок диких уток на воде он видел впервые.

Помню, были передо мной дурные примеры. Тем же летом я встретил приезжих охотников, в ягдташах у которых рассмотрел белые перья домашних уток, плохо прикрытые застреленными чирками.

— И не стыдно вам? Лупите домашних уток! — закричал я. — А еще большие!..

Мне погрозили кулаком, один из добытчиков «белопузой дичи» снял было даже с плеча централку. Я стоял на дороге, с ружьем на ремне, не двигаясь и стараясь не показать, что оробел под угрозой. Конечно, в меня не выстрелили.

Ярко помню еще два случая, когда поколебался стрелять в уток, застав их в непривычном для меня виде и положении.

Ребята сказали, что в кустах у барской водяной мельницы есть колдобина (озерцо), с которой утром слетело большое стадо уток — «туча»! Я решил на эту колдобину сходить. Сплошные кусты и камыш выше человеческого роста подступали со всех сторон вплотную к воде, покрытой плавающими лопухами кувшинок и их желтыми цветами. Крошечное круглое озерцо было не шире пятнадцати шагов. Пробраться к нему, нагибаясь и отводя рукой коряжистые кусты, мне удалось по извилистой и мокрой тропинке, но как стрелять, если нет никакого обзора?

Я стал размышлять, как подкараулить уток на воде. Раз они здесь ночуют, лучше всего бы засесть с вечера и дождаться прилета. Но вечером стрелять под носом у помещичьей прислуги было рискованно: еще отберут ружье. «Приду утром, пока все спят», — решил я и протоптал тропинку пошире, изучив ее всю, и обломав, где нужно, ветки, чтобы подобраться в темноте без шума и оглядеть поверхность озерка.

И вот на заре в тумане чуть забрезжило, я с огромными предосторожностями, подлезая под темные кусты на четвереньках, подошел к озерцу и начал вглядываться. Ничто кругом не шевелилось, не крякало. Казалось, на воде ничего нет, кроме неподвижно распластавшихся листьев с цветами.

Вдруг я разобрал, что «лист», лежащий на воде прямо перед моей тропинкой, в нескольких от меня шагах, — не лист, а спящая с головой под крылом большая серая утка! Это было так необычно: спящими диких уток я еще ни разу не видал. Пока я колебался, стрелять или нет, моя утка вдруг вскинула кверху шею, как напружиненную, и в тот же миг поднялась в воздух. И, точно закипела вода, следом за ней сорвалась целая стая!

Моя берданка рявкнула — без прицела, по звуку, но всплеск воды показал мне, что одна из уток настигнута дробью. Я, как был, в штанах и штиблетах, шагнул в озерцо, на котором еще качались взбаламученные взлетом стаи кувшинки, и ввалился в воду по пояс.

Подбитая утка, что называется, как в воду канула. Вернее всего, что оно так буквально и случилось. С полчаса я лазил по кустам, истоптал камыши вокруг — и все без толку. Лишь годом позже я убедился, что утки умеют прятаться в воде, вцепившись в донную траву клювом. Поискать в воде под кувшинками я не догадался, а туда-то, возможно, и «канула» моя кряква.

В другой раз я наткнулся на спящего чирка: у самой воды, на бережку, на солнцепеке, он спал, упрятав голову под крыло. И опять я не решился выстрелить и с любопытством рассматривал уточку, подойдя шагов на пять, пока она не взлетела.

Помню, на дальнем лугу, где в конце дождливого лета держалась вода, я заметил летавшую над обширной лужей порядочную стайку чирков. Временами стайка присаживалась на воду, потом снова поднималась и облетала ее кругом.

Подползти к чиркам, даже при моем азарте, решительно не было возможности: трава низко скошена, вблизи ни кустов, ни кочек, ни пашни. Лишь в середине лужи торчало из воды несколько тощих низеньких кустиков.

Недолго думая, я побежал к видневшейся поблизости копне и начал мастерить из сена подобие широкополой шляпы — «панамы» себе на голову. Но тут хлынул проливной дождь. Август шел к концу, а на мне были надеты без белья, на голое тело, ситцевая рубаха да штанишки «чертовой кожи». Надергав из середины копны сухого сена, я поспешно стал его засовывать себе за пазуху и под рубаху за спину. В такой нестерпимо колкой «шубе», прикрывшись «шляпой» и пренебрегая хлещущим с неба дождем, я забрался в середину лужи и сел на корточки в упомянутых тощих кустиках.

Над водой они выступали не выше аршина, и сидеть мне пришлось «на воде», я промок и сверху, и снизу, продрог до костей, но дождался своего: за сеткой дождя утки меня не заметили, присели на лужу, и вскоре я выбирался из нее с убитым чирком в руке.

Чтобы не простудиться, я в подобных случаях употреблял простое средство: пускался домой с охоты бегом.

В овражной речушке было место, сплошь заросшее кустами ивняка, ольхи, черемухи и ежевики. Здесь я однажды вспугнул чирка, и он от моего выстрела упал в самую гущу кустов, над серединой реки. Я разделся и вошел по грудь в воду, держа ружье над головой. Поиски мои не дали результата, и я хотел уже выйти на берег, как вдруг в темном, точно подвальном пространстве под низко нависшими кустами разглядел в нескольких метрах от себя спокойно сидевшего на воде живого чирка. Очевидно, он был уверен, что я его не вижу.

Образ сидящей в полутьме на воде кроткой и милой уточки до сих пор у меня перед глазами, и не скрою, с удовольствием я бы сейчас написал, что не прервал тогда ее жизни безжалостным выстрелом. Но сейчас мне шестьдесят лет, а тогда было тринадцать. Из песни слов не выкинешь, и лукавить я не хочу, рассказывая о действительных случаях на охоте.

Благородная страсть лишь тогда подлинно благородна, когда ею владеют и держат себя в руках. Характер человека сказывается на всех его страстях, и каждая из них, в свою очередь, служит школой характера. Зная за собой многие человеческие слабости, я не имел в то же время повода когда-нибудь пожалеть, что с малых лет пристрастился к охоте. Насколько могу припомнить, охота всегда у меня затрагивала и развивала лучшие стороны души. Полагаю, что и с большинством настоящих охотников бывало то же самое.